На закуску был исполнен без аккомпанемента один из самых популярных у евангелических сект гимнов; такого кошмара мои уши не слышали уже много лет.
Брось им веревку,
Брось им веревку,
Кто-то спасения ждет.
Брось им веревку,
Брось им веревку,
Кто-то уходит на дно… —
уныло тянули усталые, начисто лишенные слуха люди, после чего ждущие спасения отправились в соседнее помещение, служившее спальней, спасатели разошлись по домам, и я остался с Джоэлом Серджонером один на один.
— Да, сэр, я знал, что вы придете, но никак не ожидал увидеть вас так скоро, — сказал Серджонер; указав мне на ободранный стул, он экономно выключил электричество и сел по другую сторону стола. В комнате стало совсем темно — масляные лампы давали больше копоти, чем света.
— Вы обещали показать мне, что приносят миссии ваши молитвы, — напомнил я, почти не скрывая издевки!
— Все, что вы видите вокруг. — Серджонер обвел рукой голые облупленные стены, взглянул на мое изумленное лицо, подошел к двери в соседнее помещение — это была двойная дверь с половинками, разъезжающимися на полозьях, какие встречаются на старых складах, — и широко ее распахнул. В слабом свете уходящего дня, сочившемся сквозь стеклянную крышу, я увидел убогую спальню с полусотней коек, на каждой из которых кто-нибудь лежал. — Все это принесла мне молитва; молитва, и упорный труд, и каждодневный сбор пожертвований — вот что обеспечивает им пищу и кров, мистер Рамзи. — Надо думать, он узнал мою фамилию в школе.
— По словам нашего казначея, сегодняшнее выступление принесет вам чек на пятьсот сорок три доллара, — сообщил я Серджонеру. — У нас шестьсот учеников и штат в тридцать человек, так что результат весьма недурственный. На что вы потратите эти деньги?
— Приближается зима, моим подопечным потребуется много теплого белья. — Он прикрыл дверь, и мы снова остались в комнате, совмещавшей, по всей видимости, функции часовни, гостиной и конторы. — Этот чек вряд ли поступит к нам раньше чем через неделю, а нужды возникают ежедневно. Ежечасно. Вот пожертвования, собранные сегодня вечером на этой короткой проповеди.
На треснутом блюдечке лежало ровным счетом тринадцать центов. Лучшего момента для перехода в наступление нельзя было и придумать.
— Тринадцать центов за тринадцатицентовый треп, — ухмыльнулся я. — Да кто же поверит этим сказкам про ругательного матроса и лепту вдовицы? Вы что, их совсем за идиотов считаете?
Серджонер ничуть не смутился.
— Я надеюсь, — сказал он, — что они поверят в дух этой истории, и я знаю по опыту, какие истории им нравятся. Это вы, образованные, сдвинулись на том, что вы называете истиной, подразумевая под этим словом унылые, как на суде, факты. Эти люди барахтаются в подобных фактах каждый божий день, с утра и до ночи, так неужели они захотят слушать их еще и от меня?
— И вы даете им романтику?
— По мере своих сил, мистер Рамзи, я даю им то, что утверждает их в вере. У меня нет ни ораторских талантов, ни образования, мои истории стары как мир и шиты на белую нитку, так что человек вроде вас, образованный, назовет их небылицами. Эти люди не ловят меня на слове, но это не значит, что они дураки. Они не смешивают мои жалкие, неумелые притчи с точными фактами. И я вам скажу: в работе вроде моей и в жизни, которую ведут эти люди, есть нечто такое, что смягчает самый твердый факт. Если вы считаете меня лжецом — а вы так и считаете, — вам стоило бы посидеть в этой комнате ночью и послушать исповеди моих подопечных. Фантастическое вранье; люди, которые обрели радость веры, но не превозмогли еще желания порисоваться перед миром, несут все, что им приходит в голову, раздувают свои грешки до чудовищных размеров. И чем лучше человек, тем хуже он стремится выглядеть. Мы приходим к Богу не прыжком, а маленькими шажками, и эта любовь к юридической истине, о которой вы так печетесь, приходит не в начале пути, а гораздо позже — если приходит вообще. Что есть истина? — спросил Пилат, и я никогда не притворялся, что смог бы ему ответить. Я просто радуюсь, когда пьяница бросает пить, или муж перестает бить свою жену, или жуликоватый парень пытается жить честно. И если это побуждает кого-нибудь малость побахвалиться — пускай его, это далеко не самое худшее. Вы, неверующие люди, подходите к нам, верующим, с чересчур жесткими, жестокими мерками.
— А почему вы думаете, что я неверующий? — удивился я. — И что заставило вас утром повернуться ко мне, ведь там было много людей?
— Должен признаться, — улыбнулся Серджонер, — что это был трюк. Когда вот так говоришь перед людьми, очень полезно поближе к концу повернуться к кому-нибудь и обвинить его в неверии. Иногда ты замечаешь, что кто-нибудь смеется, но это необязательно. Лучше всего повернуться к кому-нибудь, кто сзади тебя, если есть такая возможность. Всем кажется, что у тебя будто есть глаза на затылке. Это, конечно, уловка, и не совсем чистая, но служит-то она хорошему делу и вреда серьезного от нее никому нет.
— Такая установка кажется мне насквозь жульнической, — заметил я.
— Может, так оно и есть. Но вы не первый, кого я использовал подобным образом, да и не последний, это уж я обещаю. Богу нужно служить, и я служу Ему так, как умею, теми средствами, какие знаю. Если я не обманываю Бога — а я стараюсь его не обманывать, — стоит ли мне мучиться совестью из-за одного-другого незнакомца?
— Я не такой уж незнакомец, — заметил я, а затем рассказал ему про нашу давнюю встречу. Даже не знаю, чего я тогда ожидал: возмущения, полного отрицания, чего-нибудь в этом роде. Однако Серджонер повел себя совсем иначе.